ПРОЩАЙ, ДОС ПАССОС!
Я это все к тому, что ровно двести лет назад мы жили в одном городе на берегу моря и летом наши тела покрывал шоколадный загар. Мы рано начали курить и в июле развлекались, бросая окурки папирос с балкона на спор: долетят они до тротуара или повиснут на листьях платана, качаясь. Мы щурились от едкого дыма зажатых в углу губ болгарских сигарет и исполняли на гитарах песни популярных композиторов. В сумерки мы выходили с возлюбленными. Нам завидовали. Было чему: молоды, расклешены, щебетали на скверном английском, смеялись преувеличенно весело. Распались, правда, битлы. Ну и что? Ну, распались битлы. Зато глаза ее были совершенно бездонны.
А встречи рассвета на бульваре? Прохладный квас душной ночью? На площади -- никого. Сидим у памятника и читаем твоего любимого Манна. Вслух. Томаса, Томаса. Любили театральные жесты в общественном транспорте: граждане, ваши билетики? у меня проездной; потом ловля зайца всем автобусом, или у того же Брейгеля у меня на даче зимой на репродукции, родителей нет, света тоже, мы втроем в темноте, пьем глинтвейн из одного стакана. Молоды мы, понимаешь? У меня вопрос. Куда это все уходит, оставляя изжогу? Куда? В песок? Сквозь пальцы? Куда?
Хей Джуд? Пели. ВсЈ пели. Похоже, что кроме Битлз у нас ничего не осталось. Но ведь и их у нас уже нет.
Ваша первая встреча? Сейчас напомню: субъект -- ты, нос
с горбинкой, глаза с поволокой, чувственные губы, каштановые волосы, вельветовый
пиджак, поистершийся на локтях. Пальто -- одно слово: драп. Ждешь ее на
углу, где "Лакомка". Она -- сама невинность, кожа да кости, дышит легко,
лань с хвостиком, одни глаза чего стоят! В движениях робость, неловкие
шутки, в кино поздно, домой рано, в кабак -- напряг с бабками, целоваться
-- сейчас милицию позову. Кто родные пока неясно, а у тебя -- мама врач,
папа врач, дедушка врач, бабушка умерла, врач первой категории. И ты не
прочь на врача, эта профессия у вас в крови, дерматологи Розенбоймы. А
она из другого города, здесь не так давно, говорит не по-здешнему, пишет
с ошибками, и вообще -- о, ужас! -- Фейхтвангера, представь, не читала.
Да не вагнера -- вангера. "Иудейская война"? Это о событиях на Ближнем
Востоке, да? "Еврей Зюсс"? У нас во дворе есть
портной Зюсс. Сеня Зюсс, звонить 3 раза.
А вот еще такой поворот: ее немой обожатель, сын работника органов, и сам туда же метит, в сплошной "фирме": платформы, "ливайсы", куртяк, косяк, "Машин Хэд", батин "Грундиг", -- нервничает, кусает локти, мечтает упрятать нашего Ромео на много лет вперед без права переписки, а ты как раз очень любишь эпистолярный жанр, да и она без ума от твоих эпистол. У вас, видите ли, почтовый роман через посредство одного сизого голубя с перебитой лапкой -- я тогда месяца два ходил в гипсе: грохнулся с велосипеда; на ее адрес писать нельзя было, у нее предок был тот еще фрукт. Ты ведь не здесь поступил, здесь хотели три штуки, чтоб в медин, а твой дядя (тоже врач, правда, отоларинголог) наскреб всего полторы, а за полторы только Строительный, а ты не хочешь строить, тебя от одного словосочетания "дирекционный угол" в дрожь бросает, ты хочешь лечить, ну или на худой конец на "иняз" -- чтобы трилогию Фолкнера без словаря, чтобы трилогию Дос Пассоса в оригинале, чтобы Форда Мэдокса Форда, как свои пять пальцев. Так он и вышло -- за полторы на "иняз", правда, в Ростове. И вот, у "Лакомки" ты подносишь к губам ее руку, ибо хочешь согреть, а она смеется в смущении, ибо признательна.
А ейный немой обожатель настучал на тебя, и еще дружков своих на тебя натравил, потому как органы органами, но физдюлей, извините за прозу жизни, вломить тоже никогда не помешает. Для острастки. Короче: кровь из носа, и на драп, она в слезы, ты в сугроб. Она помогает тебе подняться, ты опираешься на ее худой локоть, хочешь острить, но ощущаешь нехватку зубов. Так начался ваш роман. Что было дальше? Насколько я помню -- времена года.
Зимой несколько ироничен. Прошло недели три. Конец февраля.
Опять сугроб, в сугробе -- веник. Соседка жаловалась: "Давление. И не топят".
Вы виделись редко, когда виделись -- ссорились. Я вас старался избегать
вдвоем. Как-то смотрел из-за киоска сквозь слезы. Вы целовались, дробясь,
целовались. Однажды стоял на углу, где "Лакомка". Она подошла сзади, положила
ладони на глаза. Я по запаху догадался. Ладони пахли твоим табаком. Она
удивилась: "Как ты узнал?" Я отшутился. Она спешила на лекцию. Польские
сапоги скрипели на снегу.
Интересно, если бы я ей тогда признался, как бы сложилось
все? Так же или иначе?
Весной несколько романтичен. Светлый плащ, бакенбарды, у нее шиньон. Она пощипывает мочку твоего уха, ты цитируешь Надсона, я делаю вид, что погружен в телевизор. "Ирония судьбы" или "Без права быть собой", не помню уже. Тебя прозвали гладиатором, думали ты только гладил ее терпеливо. Оказалось -- не только. Еще щекотал языком соски -- икры ее тогда покрывались мурашками. Отец ее, как выяснилось, преподавал термодинамику, мама тоже. Сейчас ей тридцать четыре, сыну скоро десять. Говорят, она подурнела, поправилась. Не знаю, для меня она такая же, как тогда.
Осенью чуть меланхоличен. Еще бы! Папочка ее немого обожателя упрятал твоего дядю на много лет вперед, статья -- дача взятки, тебя поперли с "иняза", декана тоже. Прощай, Дос Пассос! На горизонте стройбат. Но строить ты по-прежнему не хотел, а вместо этого решил подать на выезд и стал помаленьку готовиться. За ней обещал вернуться и забрать, но не вернулся и не забрал, а вместо этого отпустил бороду, купил дом с участком, торгуешь компьютерами где-то под Цинциннати. Сначала она плакала по ночам, потом успокоилась, потом вышла за своего немого обожателя, -- у него, кстати, с твоим отъездом прорезался довольно приятный баритон. Каждый вечер он ей приносит цветы, каждый вечер. Значит, любит. Значит, органы тоже способны на большое чувство...
...Я открываю дверь, она в своем застиранном халате, курит LM, ворчит: "опять гладиолусы", наш сын играется с эрдельтерьером на балконе... Я благодарен судьбе за все. Кроме нее, мне никогда ничего ни от кого не надо было. Никогда ничего и ни от кого.
О тебе мы почти не вспоминаем. Нет повода. Вот разве что
летом. Летом ты был какой-то не такой. Подолгу смотрел мне в глаза, спрашивал:
"За что ты меня так ненавидишь?" Я обижался: "Больной на голову, да?" Ты
заливался театральным смехом, я пожимал плечами, вертел пальцем у виска,
ты толкал меня в спину и говорил не то утвердительно, не то вопросительно:
"А ты, парень, шуток совсем не понимаешь".
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Ну вот я и в городе, откуда я родом, а вот и роддом...
Однако вместо ожидаемой радости, я испытывал изжогу, только и всего. Отвык
от местной пищи. В особенности сальце с коньячком с трудом усваивал озападненный
пищевод. Для всех нашел приветливое слово, колготки, тени для глаз, для
мужчин -- рукопожатие. Жаль только, что с друзьями я не повидался. Ну ничего,
они меня, должно быть, и не помнят: десять лет -- это все-таки срок. А
вот к майору зайти -- зашел.
Но я забегаю вперед.
Внесем ясность: в ноябре в столице уже снег идет, а у нас в провинции листопад еще. Мы с Севкой на диване смотрим парад. "Дети, немедленно сделайте тише! -- кричит из кухни его мама-хореограф. -- У меня от ваших ракет еще будет инсульт!" На мавзолее -- слуги народа. Усталые лица вождей, дрожащие подбородки трижды героев. Следует список текущих вождей...
Хотя насчет последовательности описываемых событий я бы не очень суетился -- мы ведь не дети уже, правильно? И в плане стилистической окраски тоже ничего не обещаю. Так в начале июня луч утреннего солнца проникал в темную комнату сквозь щель закрытых ставень, и скользил по чему попало: по моему плечу, по торсу Севки, по моему второму плечу, снова по торсу изменившего положение Севки. Спал он беспокойно.
Итак, К.Маркса, если я не ошибаюсь. Все правильно, К.Маркса, улица. Там рыжий один в коротких штанишках мороженое лизал. Язык толстый высовывал и -- чик-чик -- отрезал им сливочное в стаканчике. А жарища тогда была -- пот по лбам так и тек. Волосы то и дело слипались. Мы, если помнишь, молоды были, краснобайствовали: Сартр-Шмартр. Стихи читали: свои, чужие, поэта одного. Любовь ой как хотелось сначала потрогать, ну а потом уже делать выводы, но строгая тетя в очках на стуле под бюстом с прыщем не давала: не-ет уж, сначала, будь добр, зарегистрируй чувство, а уже тогда делай со своим желанием все, что твоему организму заблагорассудится. Уже тогда уже.
А жаль, однако, что не роман это, а то покрутили бы, повертели в руках этот текст, что твою банку компота с полузатертым сроком годности, поискали бы глазами петит инструкций, а то неясно, можно это все пить или нет -- мутное оно какое-то. Ну ладно, ну допустим, перед употреблением взбалтываем; предположим, в нужных местах расставляем акценты, и -- начинаем -- здесь, а испытываем любопытство -- здесь, а сопереживаем молодому герою, бегущему на первое свидание -- вот тут, радуемся его радостям вот в этом месте. Вот он студент-первокурсник и носит кеды на босу ногу, эпатируя тем преподавательницу начертательной геометрии с внушительным задом; вот он защищает дипломный проект, и будущая его супруга смотрит на него такими-то и такими-то глазами; вот, чтобы хоть как-то свести концы с концами, он чертит курсовые детям обеспеченных родителей по 50 рэ за лист, склонясь над ватманом на кухне в мае; а вот он съедает свою порцию дерьма на службе и двойную в личной жизни, но о работе скучно, да и про жену малоинтересно, -- это мы опустим все, наверное. А вот когда он именно решил связать жизнь с органами -- этого я так и не понял. Да он и не пытался объяснить. Ну и под самый конец, читаешь слово "конец", и думаешь: Господи, наконец.
Сидим мы как-то с ним у Дюка на ступеньках, дымим "Опалом", и рассказываю я Севке свой сон:
"Привиделось, что приобрел у спекулянта в белой безрукавке
на Староконном рынке пейсы, реденькую бородку, специальное такое обрезание
на член -- твердо решил сделаться дамским портным. Думал, поселят в черте
оседлости или, на худой конец, в Освенциме. "Все -- теперь
ярко выраженный", -- кивнул с одобрением отражению, и
вышел из квартиры в июльский полдень. Нутром уже предвкушал: "Как, ты еще
не в Израиле, порхатый ты индивид?", и вонючей селедкой в грязной "Литературке"
по макушке -- шмяк. Ничего подобного: казак ли с нагайкой теперь не тот
пошел (размышлял я во сне), настоящий ли эсесовец стал вырождаться, а может,
сельдь нынче кусается, но только бродил я по мягкому асфальту летнего города
никому и даром не нужный. Ах, так? Тогда костер мочей возжелал гасить,
женщинами с соседним племенем меняться, онанировать у тотемического столба.
Опять осечка: костер от мочи еще пуще разгорелся, женщину, правда, забрали,
(пришлось отстегнуть кой-чего), взамен снабдили письменным прибором, а
с ним, ведь, на танцульки не того. С онанизмом также промахнулся: ну не
стоит у меня на бюст прозаика А.Чехова в пенсне, ну что ты будешь делать!
И вот тогда, не долго думая, отращиваю длинные волосы, надеваю туфли на
платформе, сажусь за неправильные глаголы и начинаю жить надеждой валить,
поскольку там, и только там, и только там -- настоящая свобода. Вот такой
сон примерно".
"М-да, -- Севка лениво сплюнул себе под ноги. -- Пророческое сновидение, Михаил. Только я тебе вот что скажу: не надо тебе никуда ехать".
"Чего это, интересно?" -- удивился я.
"А того. Сдается мне, там эмигранту еще хуже, чем тут еврею".
"Ты поясни, а то непонятно это".
"Язык", -- лаконично ответил мой друг и, выдержав эффектную паузу, добавил: "Знаешь, зачем он?"
"Чтобы общаться?" -- предположил я.
"Садись, два, -- сказал Севка. -- Чтоб мозги полоскать, глупый. Чтоб никто не знал, кто ты, что ты, и что внутри у тебя происходит. Ты ж у нас отнюдь не дурак пофиздеть, Миша. Так мозги заполощешь, фиг у тебя что поймешь. Включая национальную принадлежность".
"Ну и что из этого?"
"А то из этого, -- отвечал Севка назидательно, -- что там ты только рот раскроешь, только ползвука издашь, как тебе сразу: вы откуда? давно тут? и как вам у нас нравится? Ну сам подумай, приятно вот так вот всю жизнь прожить как насекомое на булавке, а под тобой наклейка: "Род --чужой. Вид -- не отсюда".
"Сева, -- сказал я чуть торжественно (ему назидательно можно, а мне торжественно нельзя, что ли?), -- чтоб ты знал, Сева: Америка -- страна эмигрантов".
"Миша, -- отвечал Сева мне в тон, -- чтоб ты знал, Миша: Япония -- страна восходящего солнца".
"Опять непонятно", -- разводил руками я.
"Объясняю", -- с охотой отзывался Сева, и действительно объяснял, но если память не изменяет, довольно невнятно.
Мы с Секой дружили с четвертого класса: вместе прогуливали контрольные по геометрии, вместе балдели на битловском "Сержанте", чуть повзрослев, вместе шлялись по Приморскому бульвару, наперебой цитируя Мандельштама прыщавым курортницам, а перед самым моим отъездом Севкин отец, старый автомобилист, давал мне уроки вождения -- у отъезжающих считалось, что без водительских прав в Америке делать решительно нечего. Я предлагал Севкиному отцу деньги, он отказывался:
"Приеду в гости, -- говорил он с хитрой ухмылкой, -- прокатишь на своем "Кадиллаке", хлопец".
Как-то на одном из последних занятий обгоняю я грузовик на Люстдорфской дороге, а он мне -- тоже нашел еще время:
"А чего это у тебя, Миша, девушки нету?"
Я густо покраснел, нахмурился, стал лепетать что-то насчет "хорошей специальности, без которой...", и что вообще сначала не мешало бы на ноги встать.
"Ну ты даешь! На какие такие ноги? -- усмехнулся Севкин папа. -- Тебе ж восемнадцати нет еще, а, Михаил?"
Тут я решил сосредоточиться на трассе, а он пошел рассказывать, как в прошлом году давал уроки вождения жене капитана китобойной флотилии, и как от нее очень хорошо пахло заграничными духами, и как по окончании курса, дело было зимой, он принимал у нее экзамен прямо в лесу на морозе, причем она поначалу не хотела на снегу, но у него был один очень веский аргумент (в этом слове он делал ударение на втором слоге), и ей в конце концов пришлось уступить.
"Вот так, Михаил. А ты -- на ноги встать. Это всегда успеется. Сейчас тебе самое время девок за жопу хватать. Я так понимаю", -- заключил Севкин папа.
Я покосился в его сторону. Он дымил "Беломором", пепел оседал на его нечесаной бороде, она старила его лет на десять.
"Если б ты видел, Миша, как малофейка замерзает при ниже нуля!"
"Ну что они в нем находят? -- думал я. -- И откуда у человека эта непробиваемая уверенность в себе? И на чем она, интересно, держится? И отчего у меня ее нет? Я ведь моложе, стройнее, лучше, возвышенней?"
"Всю дубленку снегурке узором расписал".
"А может, у него секрет какой есть? -- рассуждал я. -- Нет, у всех он есть, конечно. Но может, у него он секретней? И длиннее? Вот вам и вся разгадка. Вот они и млеют, капитанши".
Вообще-то Севкин папа был немного сдвинут на сексе. Что под руку попадет -- с тем и сношался. Севка рассказывал, что как-то под шафе он даже трахнул соседский фотоувеличитель. Потом минут сорок отмачивал орган в закрепителе при красном свете.
"Осторожно! -- прикрикнул он и надавил на запасной тормоз. -- Не на меня, Миша, -- на дорогу смотри".
"Главное -- это в струю попасть, -- наставлял Севкин папа. -- Маневрируй так, чтобы попасть на зеленый. Один раз на зеленый попал, -- и дело в шляпе. Едешь себе будто в зеленой волне. Это как с телками -- главное в первый раз вставить, а там -- огого..."
Ах, Григорий Маркович, вашими бы да устами!..
Пригодились ли мне эти уроки в Штатах? И да и нет.
Поначалу я действительно хотел купить подержанный "Кадиллак",
а потом плюнул, поднатужился и приобрел "Харли Дэйвидсон". Мне говорили,
что на нем я был копией молодого Брандо. Я не очень спорил, так как понятия
не имел, как Брандо выглядел в молодые годы. Встречался я тогда с младшей
дочерью одного полицейского из Сан-Франциско. Жила она с подружкой в районе
Ноб Хилл, который в шутку называла Сноб Хилл. Сама она немного смахивала
на Мэрилин, но только в очках. Кошку ее звали Оскар. Однако это все не
столь важно.
Раза два в неделю, когда ее подружка уходила на занятия
трансцендентальной медитацией, я надевал шлем, седлал своего "Харли", в
двадцать минут, -- в час пик в сорок -- пересекал Бэй Бридж (жил я в Окленде),
и не снимая шлема, ей так нравилось, предавался с моей Мэрилин жгучим радостям
сладострастия. Во время оргазма она истошно кричала: "Darth! Darth!", однако
я не уточнял, кто это -- не хотел расстраиваться. Однажды ее подружка вернулась
с занятий раньше обычного и застала нас на диване в недавно освоенной мною
с подачи Мэрилин ее любимой позиции "69". Мне сделалось неловко, и я предпринял
попытку спрятать лицо у Мэрилин между ногами, а она, на секунду оторвавшись,
чтобы выудить приставший к языку волосок, бросила: "Не обращай внимания,
пусть смотрит, если хочет", и подолжала как ни в чем не бывало. Однако
и это все не важно. Важно то, что и в Америке на ноги встать мне, увы,
так и не удалось. Пытался одно время учиться на дантиста, залез по шею
в долги, но занятия давались мне нелегко и это огорчало меня без меры.
Я даже располнел на нервной почве. Потом бросил колледж, сел на диету,
"кончил на компьютер", купил ланченет, сдал на брокера -- всЈ без толку.
Тогда стал торговать -- сначала коврами во Флориде, потом машинами в Пенсильвании,
но дел своих не поправил. По всей стране меня уже искали кредиторы, однако,
найти так и не могли. Может, не там искали, а может, я просто очень хорошо
спрятался? Ну действительно, откуда моим кредиторам из Сакраменто было
знать, что искать меня следует у друга детства Севки в Воронцовском переулке?
Как все же славно встречать друзей детства после десятилетней разлуки! Казалось бы, о чем говорить с ними? О чем? Да обо всем. И о том, как общего знакомого мафия пристрелила в театре, и о любовных похождениях, и о службе. Главное -- обходить острые углы, и не судить дабы не быть судимым, и не забывать, что перед тобой сначала все-таки друг детства, ну а потом уже майор Безопасности.
Итак, сижу я у майора, потягиваю бренди и молча внимаю его сказу. Начал он с вопроса: "Чайку?" "Why not?" -- ответил я, желая показать, как все же я поднаторел в английском. Севка стал разливать крепкий ароматный чай в голубые чашки, -- я помнил их мальчишкой -- и продолжал:
"Зачем, ну зачем они прервали его жизнь на самом интересном месте -- ума не приложу. На сцену уже выходила возлюбленная главного героя в зеленом парике -- ты как к авангарду? -- а сам герой был лыс, столярничал, и любил он ее сильно, но нежно. Сначала нежно, ну а потом уже сильно. А в зале тем временем разыгрывалась чуть ли не минидрама. Кто-то нагнулся, чтобы поднять чей-то дерзкий лорнет, но разогнуться уже не смог -- радикулит скрутил кого-то и давай кого-то мучить. Я же тогда подрабатывал билетером с фонариком, был без ума от разношерстных инженю, а у двух стареющих примадонн перидически пользовался взаимностью на стуле в гримерной. Между первым и вторым действием, как водится, проходит некоторый срок, и вот, я, молодой агент Госбезопасности, весело обыскиваю нашкодивших диссидентов, бью их валенком по печени, чтоб без следов, короче -- служу Советскому Союзу. А тут кто-то прервал его жизнь выстрелом из партера на самом интересном месте. Я знал, что были у него недоброжелатели. Не знал я, как глубоко они могут пасть. Оказалось могут, и довольно глубоко. Ты ведь давно здесь не был мистер Миша. Жить у нас стало, что и говорить, намного веселее. Это есть. Колбаса, правда, куда-то запропастилась, но свободы слова -- хоть отбавляй. Смертоубийство, тем не менее, у нас по-прежнему не поощряется. Прелюбодейство, кражи со взломом, садомазохизм, проституция, плутонием народ приторговывает -- это сколько душе угодно. Но вот смертоубийство, измена Родине с другим отечеством, гомосексуализм, педерастия, мужеложество разное там -- пресекаются сразу же по семяизвержении. Тебе сколько ложек -- одну, две? Так на чем я? Да, тут же по семяизвержении врываются понятые, агенты, родственники, представители самых широких слоев общественности, да кто угодно, Господи, -- и растаскивают правонарушителей по углам..."
Пробило полночь; потрескивал камин. Мы с майором болтали, как могут болтать только старые друзья -- без знаков препинания.
"Еще чайку?" -- спросил он.
"Спасибо, -- ответствовал автор этих правдивых строк. -- Поздновато уже".
"И впрямь поздно", -- удивился майор, сладко зевнул, отстегнул кобуру и сменил тему. Он завел неторопливый разговор об автомобилях разных марок, взгромоздившись таким образом на моего конька.
"Шевроле Люмина", "Форд Торус", новый "Форд Эскорт", -- тщательно выговаривал майор.
"Ну почему же, -- вежливо возражал я. -- А "Тойота Королла", а "Тойота Селика", а "Тойота Терсел", наконец?"
Майор не соглашался, но я и не настаивал. В моем сонном мозгу уже проплывали полуразмытые картины, далекие от автобаталий Японии и Детройта, далекие от моих хронических финансовых трудностей и бесконечных попыток попасть в зеленую струю; в моем мозгу, чуть дрожа, уже проплывали одно за другим слово "конец", слово "занавес", слово "буфет". Там были театр, ароматы детства, бутерброды с сыром и икрой, а на паркетном полу в буфете -- ваш покойный слуга с разбитым, но все еще дерзким лорнетом. Вот это называется исправить отдельные дефекты языка! Это я понимаю средство! Так прощайте же, местами неверно сделанные ударения! Прощайте, местами обезображенные местоимения! Прощайте, любовные утехи с очкастой обладательницей Оскара, двадцатидвухлетней Мэрилин на Сноб Хилле с видом на Голден Гейт! Нет уж, мне есть что вспомнить, дорогуша читатель, будь спокоен, а значит, и есть с чем проститься, окей? Что значит, "когда это мы перешли на "ты"? Мы ведь всегда с тобой были на "ты". Ну, тогда спать.
Вот и майора разморило; чай остыл; огонь потух. Мы встали с кресел, направились в спальню -- каждый в свою -- и вдруг, вместо того, чтобы пожелать моему другу приятных сновидений, я взял и выпалил:
"Послушай, Севка, у меня идея! А что если нам с тобой закрутить совместное предприятие, старик? Я буду закупать там машины, у меня есть кое-какие концы в Детройте, а ты, используя свои связи тут, будешь их реализовывать, а?"
Майор на секунду-другую замер; потом он не то поперхнулся, не то тихо выругался; затем как-то неуклюже подпрыгнул на месте, и хотел было сделать стойку на руках, но не удержался и, зацепившись каблуком за люстру, грохнулся об пол.
"Мишка, твою мать! Да у меня у самого эта мысль вот уже полчаса из башки не выходит!" -- выдавил он, тяжело дыша и растирая ушибленное колено.
И тут мы зареготали как полоумные, причем его стал душить кашель. Я принялся колотить его по спине, но кашель его не унимался. На глазах у майора показались слезы. Глядя на него, я снова расхохотался.
На наш шум из спальни выскочили его родители -- жили они
все вместе, майор был в разводе.
Их взору предстала следующая картина: майор, стоя на
коленях, отхаркивается в кулак, а я, склонясь над ним, бью его что есть
мочи по спине и умираю от смеха.
Его мама, хореограф на пенсии, и папа-автолюбитель, --
все еще крепкий мужик с чертовщинкой
в близоруких глазах и все той же нечесаной, но уже совсем
седой бородой, стали нас поздравлять. Они, оказывается, все слышали за
стенкой. Севкин папа живо налил всем по бокалу бренди и провозгласил короткий,
но, на мой взгляд, емкий тост. Уместнее, действительно, сказать нельзя
было.
"Ну что, за дружбу, ребята?" -- сказал он.
Мама майора выкопала откуда-то перепечатку битловского "Сержанта" и поставила его со второй стороны.
"When I'm 64", -- стали они с мужем подпевать Маккартни, но на полтональности ниже.
"Кстати, знаешь кто это?" -- ткнула она пальцем в одно из выцветших от времени лиц на обложке.
Я толком не разглядел и сказал:
"Маркс?"
"Сам ты Маркс! -- почему-то обиделась мама майора. -- Это молодой Брандо. У нас о нем недавно передача была".
Я взял из ее рук обложку, подошел к зеркалу в прихожей, взглянул на свое отражение, потом на Брандо в фуражке, потом снова на свое отражение, -- и вздохнул. Между нами не было ничего общего.