Дмитрий Сандберг

Аннотация к письму и другие рассказы

Дмитрий Сандберг

Аннотация к письму.

“Разбирая скучные, в больнице полученные бумаги моего, увы, покойного теперь уже друга Петра Сергеевича Лучина, я обнаружил в большом синем, весьма плотной бумаги конверте, не дописанное и никому не адресованное (в обоих смыслах) письмо. Ознакомившись с ним, я подумал, что публикация этого “письма” (а по сути—чистой выдумки) явилась бы лучшим подарком покойнику. (На той неделе, кстати, ему исполнилось бы, как почему-то принято выражаться, сорок два—презент к дню рождения умершего). Связи в журналистской среде позволили мне без труда поместить этот небольшой по размерам текст в одно из периодических изданий—на литературную, разумеется, страничку. Решение мое было продиктовано стремлением известить как можно большее количество читателей о содержании данной бумаги по причинам, указанным ниже.

Некоторая эксцентричность, присущая моему бедному другу при его, в целом, довольно невзрачной жизни, проявилась и в строках его сочинения, которым, я уверен, является от начала и до конца данное “письмо”. Признаться, я и не ожидал, что добродушнейший Петр Сергеевич балуется литературщинкой. Этот его рассказ (на чем я настаиваю)—это, коротко говоря, обращение умирающего любовника (к неверной, по-видимому, молодой подруге) в форме послания, оснащенного замысловатыми бессмыслицами вроде синих сапог Италии или иглоукалывающих слов. Хотя нижеследующий рассказ и изобличает отсутствие в Лучине писательского дара, все же это “письмо” заслуживает того, чтобы увидеть белый свет. По двум, в основном, причинам.

В целом он описал свое собственное предсмертное положение (с тем лишь отличием, что сам он, человек к женщинам равнодушный, предстал этаким лирическим героем, терзающимся от непонимания юной партнерши и пытающимся изобразить величие собственного духа). А состояние человека, точно знающего о скорой своей кончине—всегда интересно само по себе, независимо от масштаба и свойств личности умирающего.

Ну а если допустить, что у него и впрямь имелись от меня кое-какие секреты, и “письмо” и вправду—имеющее конкретного адресата письмо, то опубликование оного—опять-таки единственный способ доставки этих строк по назначению.

Вот все, что он успел написать”.

Знаешь, незадолго до моей скоропостижной смерти, которая, если верить искреннему врачу, наступила в конце апреля, я решил обратиться к тебе посмертно-письменно, в жанре гибрида духовного завещания и лирического письма. Разумеется, не для того, чтобы ставить точки над нами, как изволил шутить один наш общий знакомый и необщий друг, это было бы слишком глупо. Даже смерти, этой нагловатой домохозяйке, рано или поздно выселяющей зажившихся квартирантов, не оборвать той мелодии, что все еще продолжает (и, я знаю, будет) звучать между нами. Эта музыка перешла в какую-то другую тональность, она звучит иначе, совсем по-другому, но ее трогательная красота осталась той же, она никогда не изменится.

Солнышко, я не хотел бы (особенно теперь) ни объясняться, ни объяснять. К тому же я не уверен в своей способности выразить то, что, возможно, должно быть выражено. Поэтому окольным путем будет лучше. Скажу лишь, что я не считаю тебя виноватой в том, что произошло. И все это письмо—это, в сущности, признание в посмертной любви, признание в смерти, признание в прощании и в прощении.

Девочка: ласточка. Грустно, что я тебя разлюбил, как ты это называешь. Да и вообще: грустно в качестве причины, а не следствия. Нет. Нет, слово “разлюбил” совсем не то, оно, если вглядеться и прислушаться, было употреблено из мелочной мстительности: желание болью ответить на боль. Никогда не разлюблю я тебя, моя радость. Никогда не перестану любить тебя, мое солнышко. Хотя слово “никогда” и приобретает в моем случае значение строго лимитированного отрезка времени (две-три недели, не больше), я все же верю в его буквальный смысл. Это жалкая досада побудила меня отыскать иглоукалывающее слово, будто бы твоя боль могла доставить мне какую-то гадкую радость. Ничтожное садистское счастье обиженного. Но правда: иногда я испытываю (скорее, испытывал) что-то вроде вспышек злости за боль, доставленную мне тобой. Слишком, слишком часто, солнышко, ты делала мне больно. Не обижайся, пожалуйста. Я знаю, ты даже не понимала, чем. Как. Меня же всегда бесили твои всегдашние, стопроцентные самооправдания, твоя нечувствительность, твое нежелание думать о чувствах других.

Еще раз: пожалуйста, не обижайся. Пожалуйста, не сердись. Я просто сознаюсь в том, чего не мог высказать раньше и чего не могу в полной мере высказать даже теперь: я до сих пор боюсь обидеть и боюсь ошибиться. Все же попробую сказать то, в неправильности чего я не уверен. И, пожалуйста, не сердись, в конце концов, это всего лишь мой, искаженный слишком многими вещами, взгляд.

Ты повзрослеешь, ты станешь мудрее и еще прекраснее. Со мной ты была чудесной, очаровательнейшей девочкой, немного слишком нервной девушкой, и невыносимо вздорной женщиной. А для раздражительного интеллигента (роль которого я играл последние годы своей жизни) это слишком тяжелая комбинация, чтобы он смог её осилить.

Видишь ли, для страдающих недугом, обнаруженным и у меня, хронически свойственны (по авторитетному свидетельству немалой медицинской энциклопедии) такие дурные качества, как утомляемость, раздражительность, устойчиво плохое настроение. Подобный мне больной тавтологически болезненно остро реагирует на совершенно незначительные, казалось бы, вещи, будь то: эпизодическое повышение на него голоса, мелочная подозрительность по отношению к его намерениям, разнообразные, хотя и заслуженные, упреки, да или хотя бы краткие параллельные перебранки говорящего с ним по телефону собеседника со своими родными и близкими. Все эти (и многие, как говорят в таких случаях, другие) факторы в совокупности ведут к ухудшению и без того не блестящего аппетита, к плохому внешнему виду, к острой потребности в одиночестве.

Арендуя счастье, я догадывался, что мне будет выставлен большой счет, но не ожидал, что он будет предъявлен так скоро, к тому же в валюте, в которой я не смогу расплатиться. Слишком быстро, чересчур неожиданно. И очень странно.

Странно, но с тех пор, как начался обратный отсчет, и время для меня устремилось к нулю, его (времени) единицы (дни, часы, секунды) обрели какое-то самостоятельное значение. Время словно сжалилось надо мной: минуты растянулись и наполнились (это уже помощь пространства) десятками чудесных мелочей, вызывающих во мне необъяснимую, трепетную радость—узнавания мира ребенком. Вон синий сапог Италии на карте облачного неба. Предзакатная оранжевая самолетная полоса, надвое разделившая угасающую голубизну. Воробьиное облачко вспорхнуло и переместилось по мановению бросающей хлебные крошки руки. Или вон тот недоумевающий набухший воробей, потяжелевший после дождя и временно неспособный летать, силится взметнуться ввысь, но лишь падает на соседнюю ветку (она пружинит и качается под ним, но выдерживает). А вот местный прибольничный котенок, шевеля треугольными ушами, тщится, урча, отгрызть пуговицу на моем пациентском мундире—мятой синей пижаме с дурацкими желтыми отворотами. Я смеюсь, и на глаза навертываются слезы.

Знаешь, узнав о скором своем часе (до сих пор не принимаю его всерьез—я не бахвалюсь), я совсем по-другому стал относиться ко многим вещам. Мне чаще всего сейчас грустно, смешно, трогательно. Забавны и вместе с тем досадны глупые хлопоты окружающих людей, бессмысленные их разговоры, волнения, да и собственные недавние мысли и поступки представляются мне просто ничтожными. Я никогда еще не чувствовал себя настолько свободным от собственного ума (как ни глупо это звучит), как в последние дни здесь, в больнице. Меня ничего не беспокоит, есть только непреходящее изумление: удивление, очарование, свобода. Мне не страшно умирать. Страшно другое. Вот, кажется, исцелись я сейчас, скажи мне врач, что я сверхъестественным образом излечился и совершенно здоров, и заживу совсем по-другому. А я боюсь, что не заживу по-другому, боюсь, что не смогу, боюсь растерять эту волшебную свободу, вернуться к тому себе, что жил в страхе, к тому человеку, который

 

 

1999

Последнее приключение буратины

Последнее приключение Деревянного.

Начиная эту, во многом автобиографическую, историю, отмечу, что луна золотилась, морозное небо синело, а мы вслушивались. Сплоченна, жестока, наша банда расположилась у костра в тот вечер 25.10.1811 года. Сухой трещал воздух, наступление циклона словно предчувствуя, сухость свою сжимающимся передавая кострогревам. Атаман проводил собрание. Необходимо укрепить дисциплину, повысить производственные показатели, добиться большей рентабельности—указывал он. Чтобы не забыть, мы, по его приказанию, записывали.

Тут он с шеи своей ключ снимает, что ранее непременно там содержал. Вот, уведомляет он приближенных, ключик мой золотой. Труднее чем с жизнью, наверное, руководителю с ним было бы расстаться. Любил-то его страшнеюще. Показал, ну и запихивает опять за пазуху, длинная ведь веревочка. А если бы кто пригляделся, то, вероятно, разглядел бы, как казачку ключик показался. Казак парень молодой, голова неумная, засмотрелся, да задумался довольно, наверное, крепко. И жестоко же золотой отворитель ему полюбился, целыми днями за командиром собачничает: выпрашивает, умоляет. Дай, пристаёт, на всё, уверяет, готов. Рвёт на себе рубахи, волосы—обещает сотворить что угодно. Эту же секунду, если ключ не уступишь мне, удалюсь и удавлюсь, угрожает как-то. Атаман обрадовался: вот, сделай одолжение. Только доставь радость, далеко-то не убегай, здесь давись. Оно-то мол, надежнее, мы подсобим, если что, значит. Развлеки, Христа ради. Казак атаману: пускай тут, соглашается, но перед тем, говорит, и тебя, прости, порешу, раз уж из-за ключа твоего такая оказия со мной случается. Восторгается: экий ты, брат, пустохват окаянный. Ну, раз тебе без ключа моего золотого жизнь не мила, бери, пока даю. Беру, встрепенулся, не серчай, если скроюсь я моментально, вдруг передумаешь. Моё слово—алмаз, не переменю, но, впрочем, если угодно тебе, беги на все четыре стороны. С тем и расстались. Ну, следующий день, посмотрите, наступает, завтра настает. Ну что, начальник наш при встрече интересуется, не пропил ключ свой новый? Нет, тот божится, не для того, мол, его я приобретал, к тому же, удивляет, проглотил я его, чтоб не потерять. А не просрёшь, директор заволновался. Нет, успокаивает, я потом палочкой каждый раз проверяю. Ну, тогда, то есть, другое дело, это атаман заспокоенный.

А через месяц еще новости происходят. Прибывает некий балбес, на вид студента, да размещается вблизи наших костров. Ну, подходим, заводим беседы. Как зовут, для начала интересуемся. Буратина, утверждает, так меня и зовут. Ну ладно, мы ему, буратина так буратина, изволь буратиной быть, раз нравится, нам-то что. Еще, рассуждаем, и не такие поганые имена слыхивали. А и веры небось какой-нибудь поганой придерживаетесь, православным-то навряд ли вы числитесь? Ой ли, жалуется, мне ли, плачет, христианствовать. Ты слезы ронять погоди, советуем, еще пригодятся тебе вскоре, посущественней, чай, поводы будут. Да, предвидит, чую уже, что будут. Догадливый, смотри-ка. Чем богат, не ответишь ли? Ничем, милостивые государи, не богат я, обстоятельства мои, наверно, удачными не удастся назвать. Отчего же незадачливо так? Да так, мнется, не повезло. А к чему бы тебе, господин хороший, нос столь длиннеющий, навоз, что ли, разгребать? Нет, уважаемые судари, думаю, не для этой цели, пожалуй. А раз думающий такой, подскажи, что предпочтешь: раскошелиться или, значит, подгореть? Рад бы раскошелиться, да нечем, клянется, а, поджигать меня разве имеет какой-нибудь смысл, сам себя вроде спрашивает. Съедим, мы ему ответ подкидываем, зря не пропадешь, не беспокойся. Ну, тогда ещё ничего, говорит, вот только мою последнюю волю запишите. Диктуй, мы ему. Папе Карло—шипит по слогам, телеграмку отстучите: так, мол, и так, пожгли буратину в степях украины. Не боись, в лучшем виде исполним, хотим обнадежить, но, к удивлению собравшихся, слово неожиданно взял атаман, до той поры пребывавший, как казалось нам, в некоторой задумчивости, что было отнюдь не слишком свойственно нашему предводителю. Погодите—произнес он, убирая с довольно невысокого лба прядь рано поседевших волос, папе Карло, говоришь? Так точно, звонким голосом рядового спешит ответить новоприбывший. Был у меня корешок такой—в воспоминания ударился главарь, Мнемозиной пленившись. У итальянской братвы пахан—разъяснил он нам, своим приспешникам, кто же такой этот загадочный папакарло. Так что же ты, дорогой, сразу не сказал, вай-вай-вай. Дарагой, братуха, давай шмальнись с нами, а то сидишь, в натуре, гонишь, базарим не по делу, мы же не в понятках, кто такой, чё такое. Руководитель отдает распоряжения. Подчиненные исполняют приказы. Появляются женщины. Буратина выбирает одну-две из них. Они удаляются в раскинутый неподалеку цыганами шатер, временно занимаемый администрацией нашей организации. Ушли в ярангу, однако. О, молодость, твои радости неисчислимы. Как, как описать безумство молодой страсти, пылкость юношеских чувств, помноженных многократно на длительное воздержание от плотских утех, на ближайшее родство незапятнанных душ? Какой феерией бесконечных фейерверков наполнен тот шатер? Да и возможно ли наши рассуждения относительно сих понятий здесь изложить беспристрастно, дабы любой научающийся умел почерпнуть из них многое? Повсюду разумеют, чему оный отрок безпопечительно в чуме предавался. Но каким же образом этот молодой муж сумел избегнуть цепких лап кровожадных головорезов, променять их безнадежный плен на столь сладостную юрту? Проявил ли он удивительную находчивость, обманув неумолимую судьбу, или само Провидение способствовало ему в этот полный тоски и отчаяния час, сменившийся часом многократных и длительных взаимных блаженств? Но, поистине, все земное имеет начало и конец, и

-Извините, возможно, мой вопрос покажется вам бестактным—сказал ему заматамана.

-Ничего, спрашивайте—сказал Буратина.

-Позвольте спросить, пришлись ли вам по вкусу предложенные?—спросил его заматамана.

-Ну, в целом, да—кивнул Буратина. Тут заматамана бабах по голове, он упал, кричит, пистолет вытащил, а за двором бомба взорвалась, они орут беги, беги, бомбят, будем отстреливаться смотри справа обходят кому-то руку оторвало он хрипит сам себя застрелил не хочет достаться врагу а старик как закричит да они здесь все за царя где сусанин отступаем отходим отвязывай лошадей они на танках! Танки! Слева танки бегите там великий князь это кутузов нет суворов нет кутузов в лес к цыганам где сусанин ничего не слышно авиация где лошади где лошади